Город моего сердца

Галина


        Добротный пятистенок возле второй лыжной базы, стоящий чуть на отшибе, возле самого спуска к Томи кто-то, наверное, еще помнит. Он достался мне в силу невероятных стечений обстоятельств. Тот год вообще был богат на события невероятные. Осенью я познакомился с Галиной.

        В самом начале сентября, когда еще по-летнему тепло и ветерок разносит золотые паутинки и березы по склонам к Томи только начинают желтеть отдельными тяжелыми прядями, я чинил крышу обретенного дома, раздевшись по пояс и прилаживая куски рубероида к кровле. В душе моей были мир и спокойствие. Я тогда не строил никаких далеко идущих планов. В начале лета я защитил диплом и распределился в один из оборонных НИИ. Жизнь была для меня рекой, несущей меня куда-то, должно быть, к чему-то лучшему.

        Две девушки поднимались тропинкой от Томи мимо моего дома. Обласканные поздним сентябрьским солнцем и разгоряченные крутым подъемом, они подошли к моему крыльцу и подняли головы, увидев меня на крыше, поджарого, загорелого и чумазого.  Я так и не смог определить цвет ее глаз – светло-карие, а порой зеленоватые, а иногда темные и глубокие, как пучина. Подружку ее я не помню. Совсем. Что-то произошло тогда, какой-то мистический разряд пробежал между нами. Спускаясь по лестнице я уже восходил. К чему? Я не знал тогда. Да и не хотел знать. Непреодолимое влечение и понимание некоей совершенной истинности происходящего владело мной. Девушки хотели пить. Я поил их из ковшика и струйки воды стекали у нее по шее и ненадолго задерживаясь в шейной ямке, устремлялись дальше в грудную ложбинку. Они о чем-то щебетали, я что-то отвечал, но мы с Галиной уже все знали. Я проводил их на Южную до троллейбуса.

        Галина приехала через день, и потом она стала приезжать почти каждый вечер. Мы гуляли по роще и трогательными движениями и робкими поцелуями открывали друг друга. Потом я провожал ее до троллейбуса, а однажды, когда к вечеру налетел осенний холодный вихрь, она осталась у меня. Эта зима была самым счастливым временем в моей жизни. Она приезжала так часто, как только могла и оставалась так надолго, как только могла. Мы катались на санках с той длиннющей горы, что возле второй лыжной базы, мы лепили с ней пельмени и варили их в чугунке на печке. И мы то и дело накидывали крючок на дверь, утром или вечером, и самозабвенно любили друг друга.

        Ребята появились весной, может быть, в конце апреля или в начале мая. Эти голубки сидели на моем крылечке и целовались взасос. Мы тогда первый раз поссорились с Галиной. Ссора была глупая. Не то что бы я не помнил из-за чего, но я до сих пор в это не верю. Она кричала на меня, пыталась ударить, и долго, как-то по-бабьи, выла. Я тоже сначала кричал, потом… Потом мы помирились и опять любили друг друга. Но что-то уже было не так. Ты ведь всегда чувствуешь, когда что-то пошло не так.

        Они дрожали от холода и целовались. Весна была затяжной и поздней. Я забыл сказать, что дом мой был просто дом на краю леса. Ни участка, ни забора, ничего не было. Что называется – «ни кола, ни двора». Места даже присесть не было близко. Мне вдруг стало их так жалко, как бездомных котят. Я бросил парню ключ – «оставишь под ковриком», и пошел по тропинке к Южной. Денег не хватало катастрофически. Мой доход в студенческие времена был повыше, чем сейчас, после окончания института. Поэтому я подрабатывал сторожем-дворником в детском садике. Через трое суток на четвертые.

        Когда я вернулся со смены, ключ был под ковриком, дома было чисто и прибрано. Они стали приезжать ко мне иногда. Она была маленькая, чуть полноватая, с большими карими глазами. Он высокий, еще по-пацански худой, говорливый. Он почему-то считал своим долгом привозить мне пиво. Я пиво не люблю и относил его своему сменщику по детсаду.

        Мы опять поссорились с Галиной. Потом помирились и поссорились снова. Постепенно наши отношения перешли в состояние почти постоянных ссор. С каким-то ожесточенным упоением мы пытались переиначить друг друга, доходили до края, затем, ужаснувшись той пропасти, что возникала между нами, мы бросались в объятия друг друга и клялись, что больше никогда… Но все повторялось вновь. Я знал, что люблю ее, что никогда и ни с кем мне уже не будет так, что никто уже не откроет мне эти бескрайние зеленые холмы и страну за ними, куда мы улетали обнявшись, почти отрешившись от земного бытия. И я ненавидел ее за постоянные мелочные придирки и малодушно искал повода для своих претензий.

        У моих «котят» тоже не все было гладко. Я не вникал в их отношения – накал наших с Галиной страстей не оставлял сил ни на что другое. Я лишь замечал, что она часто плакала, а однажды услышал, как он убеждал ее с жаром:

        - Да ты пойми, ведь я же лучший пулеметчик в полку, мое место там.

        Мне это было знакомо еще по армейской службе. По-настоящему страшно, когда первая мужская профессия мальчишек - пулеметчик или гранатометчик. Они ищут себе применения. Они хотят утвердиться в том, что умеют. Еще неспособные понять настоящее предназначение мужчины, они уже обучены и готовы воевать. В начале лета он записался добровольцем в Афганистан.

        Все лето мы с Галиной пытались что-то доказать друг другу. Мне кажется, мы уже понимали неизбежность разрыва. Только никто не хотел проявить инициативу и взять вину за разрыв на себя. И иногда вдруг случались в наших отношениях короткие периоды возврата к той удивительной гармонии и любви, с которой все начиналось. Но ненадолго.

        В конце лета мы расстались. Я переживал наш разрыв очень тяжело. Всю осень и зиму я прожил с ощущением ампутированной души. Когда ты ходишь, разговариваешь и даже как-то профессионально функционируешь, но не можешь жить.

Однажды, в середине марта, когда снежные сугробы уже начинают оседать, но еще не тают, когда в вечернем воздухе появляется та почти неуловимая коричневато-сиреневая дымка, которая и означает еще очень робкое, но уже ощутимое дыхание ранней весны, я пробирался по тропинке через сосновый лес к своему дому.

        Она сидела на крыльце маленькой черной поломанной птицей. Когда я подошел, она подняла огромные заплаканные глаза.

        - Леша погиб.

        Наверное, он был первоклассным пулеметчиком, но выстрел из гранатомета вырвал его из сидения ДШК и швырнул, уже без обеих ног, истекать кровью на раскаленные камни.

        Я завел ее в дом, затопил печь и поставил на плиту чайник. Все это время она молча сидела на скамье, временами всхлипывала и смотрела на меня темными от слез большими глазами. Чайник закипел, я налил чай в кружку поставил перед ней, но она продолжала плакать все сильнее и горше.

        Я сидел рядом, обнимал ее, гладил по голове и шептал, что мне невыразимо жаль, что жизнь все же продолжается, что мы живы и начнем все сначала и все у нас будет хорошо, и что мы обязательно будем счастливы. И я поверил в это тогда.

        Утром она еще спала. Лицо ее было спокойно и, кажется, она чему-то легко улыбалась во сне. Я оставил на столе записку, что завтрак на плите и чтобы она обязательно дождалась меня. Но вечером ее дома не было. Поверх моей записки лежал тонкий полиэтиленовый пакет с тетрадными листочками, исписанными округлым ученическим почерком. Леша писал ей каждый день. Я не стал их читать. Зачем? Я и так слишком хорошо знал, что может писать своей девушке мальчишка двадцати с небольшим лет со службы. Даже если его служба – война.

       Я сидел у открытой печи и смотрел в огонь. За окном выла метель и хлопал на ветру незакрепленный ставень. Я бросал в огонь тетрадные листки, один за другим, они вспыхивали желтым пламенем, затем чернели, скукоживались, разъедались огненными искрами и опадали серым пеплом.  

       Этой ночью я уезжал из Томска навсегда.


Апрель 2019.

Площадь Революции

        Я что-то слышал о нем, какие-то слухи, будто бы светлыми июньскими ночами приходит на площадь старый саксофонист. Он садится на скамейку под кленом, открывает футляр и начинает играть. Волшебная мелодия вплетается в таинство летней ночи и все, кто слышит музыку, попадают в ее сети. А с первыми лучами солнца он прячет свой инструмент и молча уходит.

        Однажды, изрядно за полночь, я поднимался от Московского тракта к площади Революции. Было очень темно, луна только всходила, июньская ночь была тиха и нежна. Я был чуточку пьян и шагая в ночной тишине, вдыхал влажный, напоённый ароматами цветущего татарского клена и яблонь воздух. Изредка слышался шум проезжающего авто, но он не разрушал очарования июньской ночи, лишь привносил ощущение легкой тревожности и препятствовал полному растворению в этом волшебстве.

        Чистый, протяжный звук родился в ночи. Неуверенный, чуть хрипловатый, словно сам еще не понимал – зачем он здесь. Затем звук задрожал и будто примолк. Я ускорил шаги и перешел проспект, отклоняясь от своего пути туда, где родился этот звук. Площадь была темна и тиха. Я остановился потеряно, не понимая, что я слышал и где. И вдруг тихая и очень нежная мелодия зазвучала в ночи. Мелодия была печальной и светлой одновременно, саксофон тосковал и пел о своей любви, с сожалением и грустью, и с надеждой. Я пошел навстречу, захваченный мелодией, силой ее любви и нежности.

        На скамейке под кленовым кустом сидел совсем не старый человек и играл на саксофоне. Я сел на скамью напротив и весь мир сосредоточился на маленьком пятачке между несколькими скамейками под сенью берез и кленов. Все стало далеким и неважным, осталась только музыка с ее светлой грустью и смутной надеждой. Саксофон говорил со мной, рассказывал мне обо мне, о мире, о любви и печали, и о том, что одно не бывает без другого.

      Потом появился скрипач. Молодой парень положил на скамейку потертый футляр, достал инструмент, приложил к щеке, немного постоял, вслушиваясь. Альт медленно и плавно, контрапунктом, повел свою партию. Передо мной рождалось чудо музыки, не пришедшей из дали времен и расстояний, а родившейся здесь и сейчас. Импровизация саксофона и альта. Они играли не для меня или еще пары ночных бродяг, замерших вокруг. Они играли потому, что не могли иначе. Потому что июньская ночь, и их любовь, и вся их жизнь требовали этого – играть так, как никогда, быть может, им не удастся сыграть на сцене.

        Иногда они прерывали игру, саксофонист переводил дух, было видно, что ему порой не хватает воздуха – он шумно вздыхал и откашливался. Они перебрасывались парой фраз, чуть слышно. Парень кивал головой, жестикулировал тонкой кистью и снова прижимал альт к щеке.

       Девушка в светлом платье танцевала в тенях под кленами в неверном свете восходящей луны. Танец ее был бесхитростен и прост, но она удивительным образом попадала в такт капризной мелодии, будто предугадывала ее, словно мелодия рождалась одновременно под пальцами музыкантов и в ее душе. Когда саксофонист переводил дух, она застывала стоя на одной ноге. Голова ее клонилась к плечу, и она становилась похожей на птицу.

       Пятачок под кленами заполнялся людьми. Ночные бродяги, влюбленные пары и Бог весть кто еще. Люди подходили, тихонько садились на скамейки или стояли в тени деревьев, очарованные музыкой и июньской ночью.

     Ночь в июне коротка. Из ультрамарина она перетекла в темно голубой и расплылась по ветвям сиреневой дымкой, затем зарозовела верхушками кленов и наступило раннее утро. Девушка растворилась в последних тенях, затем ушел скрипач. Он коротко поклонился саксофонисту и зашагал по аллее к Горсаду. При утреннем свете стало видно, что музыкант стар. Темные круги и мешки под глазами, глубокие морщины у тонкого носа. Старик долго кашлял, потом убрал инструмент в футляр и побрел старческой походкой вдоль площади к Верхнему гастроному.

      Я сидел на скамейке, пока на затихли вдали шаркающие шаги и кашель старика, и пока не зазвучала снова в утренней тишине волшебная музыка.


Хутор Герц

      Говорят, если хорошенько потереть любого русского, то обязательно проявится татарин. Не стану утверждать, что это так, но вот стоит поскрести любого российского немца и непременно обнаружится меннонит.

       Меннонитство, как религиозное течение, возникло в эпоху европейской реформации в середине шестнадцатого века под влиянием проповедей гениального и полубезумного бродячего священника Менно Симонса. Доктрина меннонитов отличалась веротерпимостью и отрицала насилие, впервые провозгласив пацифизм как религиозный догмат. Все мировоззрение меннонитов строилось вокруг общины, только ей они блюли верность и ее интересы ставили превыше всего. За пределами общины для них не существовало ни воинской присяги, ни государства. Меннонитство особенно распространилось в Голландии и Германии во время тридцатилетней войны (1618-1648гг). Пацифизм и примат интересов общины помогали крестьянам спастись и выстоять в этом безумии религиозной войны, когда католики и лютеране с упоением резали друг друга по всей Европе. По окончании тридцатилетней войны и те, и другие с тем же упоением принялись уничтожать меннонитов, ибо нефиг. Вдруг выяснилось, что меннониты – первейшие враги государства, поскольку совершенно в нем не нуждаются. От кровавого террора меннонитские общины стали разбредаться по миру. Есть упоминания о появлении общин в окрестностях Хорезма и даже на Филиппинах.  

     Покуда Европа захлебывалась в крови религиозных войн и кроила по живому Германию между Пруссией и Австрией, Россия наводила порядок на своих южных рубежах, присоединив Дикое поле, Тавриду, Крым и Бессарабию. Но пехотные полки лишь завоевывают территорию, освоить землю - сделать ее своей, могут только крестьяне. А вот с крестьянами была просто беда. Свободных крестьян для заселения огромных пространств в России не было. Казенных крестьян было не так уж много, а попытка изъять даже часть крепостных у помещиков, и так недовольных увеличенным рекрутским набором, могла привести к развалу государства. И тогда Екатерина Великая пригласила на новые земли меннонитов, гарантировав им религиозные свободы и право на самоуправление в пределах общин.

        С середины восемнадцатого века и по начало девятнадцатого множество меннонитских общин переселились в Киевскую и Екатеринославскую губернии. В нижнем Поволжье образовались обширные колонии: Екатериненштадт и Александерталь.

    Поволжские общины благополучно росли и развивались вплоть до середины двадцатого века, превратив засушливую нижневолжскую степь в цветущий рай. Выходцы из меннонитских общин служили государству на разных поприщах, полагая Россию своей Родиной.

     Развитие меннонитских колоний на Украине довольно быстро уперлось в недостаток свободной земли для растущего населения, так как этот край стремительно заселялся крестьянами екатерининских генералов, получивших здесь обширные владения. В немецких традициях наследования не принято делить земельные наделы между сыновьями поровну, все достается старшему сыну. Остальным же кот в придачу к сапогам, выпадает редко. В основном лишь сума да родительское благословение.

       Не имея возможностей к расширению, колонии стали поставщиками свободных людей, которые, отрываясь от общинной жизни находили себя в ремеслах, военной и гражданской службе. Многие из них оставались безземельными крестьянами или батраками. Однако, извечная крестьянская мечта о свободных землях манила батраков в Сибирь и дальше. С одним из таких переселенческих караванов в самом конце девятнадцатого века отправился в Сибирь и мой прадед Герц с женой и двумя сыновьями.


Хутор Герц

      Дорога из Екатеринославской губернии в Омскую растянулась на два года. В конце пути у прабабушки стали отказывать ноги, тогда прадед соорудил для нее тележку, которую тянул с сыновьями по бесконечному Сибирскому тракту. Вместе с ними держались меннонитские семьи Кнельц и Кун. Ранней весной прибыли они в отведенное для поселения место.

       Место оказалось пологой чистой возвышенностью на берегу Иртыша. Вдоль возвышенности тянулось заросшее кураями болото, где дикой утки было столько, что при взлете огромных стай закладывало уши и темнел свет. А земля – где ни копни, жирный чернозем.

      Кое-как соорудив шалаши да землянки, стали переселенцы обживаться да ждать начальство, что должно было определить им земельные наделы. Начальство прикатило теплым апрельским днем. В бричке кроме возницы сидел землемер, худощавый мужчина средних лет в форменном сюртуке с деревянной саженью в руках, немного похожий на черного журавля. Сопровождал землемера полицейский урядник, плотный и розовощекий, с пшеничными усами, в синем кителе и при сабле.

      Землемерная служба в те времена была, как говорится, «и опасна и трудна», да и новым поселенцам следовало показать, что власть в этом медвежьем краю есть и она бдит. Оттого и присутствие урядника было вполне оправдано.

     Загодя предупрежденные переселенцы накрыли для начальства стол, собрав что могли, не поскупившись на «казенную» и тихо переминались в сторонке, покуда начальство размяв ноги, затекшие от долгого сидения в бричке, да опрокинув по чарке, хрустело лучком да моченым огурчиком.

      Памятуя о деле, землемер вскоре подхватил свою сажень и принялся споро размечать красную линию дворов будущего поселения, отводя каждому семейству положенную для усадьбы площадь. Промеры закреплялись заранее заготовленными кольями, урядник, топорща усы, старательно записывал что-то в большую книгу и вскоре будущее поселение обрело контуры. Обойдя кураи, в степи землемер также отбил линию, разметил на ней надел для каждой семьи в соответствии с количеством душ и обозначил кольями межи. Совершив сей труд, утомившееся начальство вернулось к столу, где уже основательно отдало должное хлебосольству переселенцев, не забывая разливать по чаркам «казенную».

      Среди переселенцев, однако наметилось некоторое волнение. Посовещавшись меж собой, они приблизились к столу и подтолкнули вперед Герца, который теребя картуз и мешая русскую речь с немецкой вежливо вопросил, мол, не угодно ли будет их благородиям завершить начатое, а то вот солнышко уж клонится, а полной ясности по земле нет. И добавил, как молитву: «Ordnung ist das halbe Leben». При этом покосился на изрядно опустевшую бутыль. Землемер отставил чарку, уставил помутневший взор на Герца и ответил несколько раздраженно: «Да ведь я все промеры сделал, какого ж рожна вам еще надо?» Но Герц стоял на своем: «Wie kann das sein? Und in der Ferne wie viel? Сколько можно пахать вдаль?» Землемер оторопело выпучил глаза: «Пахомыч, ты слыхал? Он спрашивает, как далеко можно пахать…» И землемер с урядником принялись хохотать. Отсмеявшись урядник вытер кулаком пшеничные усы и произнес: «Да хоть до самой до Индии пашите.» Землемер с урядником выпили «на посошок», сели в бричку и укатили в Омск. Так весной 1901 года образовался хутор Герц.

      Эту анекдотичную историю про землемера и слова «пашите хоть до Индии» будут помнить несколько поколений хуторян. Они воспримут их как благословение для жизни на этой щедрой и отзывчивой на крестьянский труд земле. Никогда более они не будут знать недостатка ни в пахотной земле, ни в выпасах, ни в водных угодьях.

В 1928 году хутор Герц переименован в село Красная горка, каковое существует и поныне. Теперь это практически пригород Омска.

        Живут ли там сегодня потомки Герцев, Кнельцев и Кунов мне неизвестно.


апрель 2022.